V. "Героическая".

Теперь мы в зале Императорского театра. 2 апреля 1800 года. Людвиг ван Бетховен дает концерт — это его бенефис. Сыграна моцартовская симфония, спели арию и duetto из «Сотворения», исполняется его большой Концерт для фортепиано, Септет, затем он импровизирует на тему гимна императору, сочиненного Гайдном. В конце программы объявлена его Первая симфония. Она посвящена старому барону Готфриду ван Свитену, с которым мы уже встречались: директор императорской библиотеки, близкий друг Моцарта и Гайдна, почитатель Баха и Генделя; у него музицируют запросто. Сейчас Симфония кажется нам совсем простой, быть может, даже слишком простой; наиболее оригинальная часть — менуэт с трио. Но тогда автору ставили в упрек чрезмерное употребление духовых инструментов; отмечали также, что он ввел в свой оркестр две литавры, тремолировавшие pianissimo в аккомпанементе Andante. Гайдн в одной из своих симфоний и Моцарт в увертюре к «Дон-Жуану» уже применяли этот инструмент, но лишь для ритмических эффектов. Используя удары литавр, Бетховен Доверяет Им драматическую роль, как это будет делать Вебер, а еще позже Вагнер, Рихард Штраус («Sinfonia domestica» (34)) и особенно Берлиоз («Фантастическая симфония», «Ромео и Джульетта», «Te Deum»). Через несколько месяцев Первую симфонию снова исполняют в Лейпциге, в знаменитом зале «Геванд-хауз», созданном бургомистром Мюллером и сыгравшем столь значительную роль в истории музыки. К нашему удивлению, мы узнаем, что и там произведение было сочтено путаным и претенциозным.

Скорее можно было бы сказать, что если исполнением Первой симфонии и ознаменован публичный дебют композитора в жанре, который становится для него любимым, то все же здесь не было новых откровений по сравнению с произведениями, уже вызывавшими наш восторг. «Если здесь, — пишет один из комментаторов, — уже видны когти, по которым можно узнать льва, то последний еще не счел благоразумным сделать прыжок». В то время Бетховен сочинял ораторию «Христос на Масличной горе» (соч. 85). По словам Шиндлера, он, начиная с 1801 года, делал наброски этой оратории, живя в деревне Гетцендорф; под тенистой листвой Шенбруннского парка он любил показывать уголок, где впервые задумал произведение, которое для иных знатоков явилось словно знамением подлинной музыкальной революции. Во всяком случае, сюжет, весьма достойный молодого мастера, глубоко чувствующего и серьезного, ищущего возвышенных и волнующих тем. Бетховен рисует образ Иисуса среди горных твердынь, в Гефсиманском саду, когда он, оставив уснувших учеников, подошел к каменной осыпи и, скорбя душой, молился, обратившись лицом к земле. Тема, полная поэтичности, как справедливо говорит Ренан: «Человек, принесший в жертву великой идее свой покой и законные жизненные блага, всегда с грустью обращается к глубинам своей души, когда впервые предстает перед ним образ смерти и стремится убедить его, что все было напрасно... Вспомнил ли Иисус о прозрачных родниках Галилеи, где он мог бы утолить свою жажду, о виноградниках, о фиговых деревьях, под которыми он мог бы сидеть, о юных Девушках, которые, быть может, согласились бы полюбить его?» Бетховен, уже подавленный своей болезнью, размышляющий в аллеях Шенбрунна о том, что произошло в Гефсиманском саду, — тогда как его окружало великолепное цветение жизни, — не правда ли, трогательная картина? Впрочем, оратория, как кажется, получилась не слишком удачной и не очень удовлетворила самого автора; это несколько формальная последовательность арий и дуэтов, речитативов и хоров; много лет спустя Консерваторское концертное общество вновь обратится к ней. Напротив, балет «Творения Прометея», написанный в ту же пору и поставленный в марте 1801 года, был сразу же принят благосклонно, несмотря на споры среди музыкантов, вызванные началом увертюры, на которое ополчились рутинеры; однако успех этот оказался непродолжительным, так как при жизни Бетховена партитура больше не прозвучала ни разу.

Но среди спорных и оспариваемых опытов в изобилии следуют один за другим разнообразные шедевры, которым предназначено стать классическими. Изумительная весенняя пора продолжается. В этом творческом цветении одна за другой, среди танцев и серенад, расцветают сонаты. Вот большая Соната для фортепиано (соч. 22), посвященная графу Броуну, с широко развитым Adagio, с веселыми прыжками рондо, озаренного прелестным вставным эпизодом в ми мажоре. Бетховен спешит, словно плодородная почва, производящая неустанно. Он хотел бы освободиться от деловых забот, которые мешают творческому порыву. «На свете должен был бы существовать, — пишет он издателю Гофмейстеру, — только один магазин искусства, куда артист мог бы поставлять свои произведения и брать то, в чем он испытывает нужду; но надо быть еще наполовину коммерсантом, как тут найти самого себя! — Боже мой! — И опять я называю это гадким». В своем страстном стремлении к возвышенному он непомерно преувеличивает все то, что оскорбляет его идеалы. Он не утратил критического чутья. Концерт кажется ему не столь уж удачным (это, очевидно, соч. 37); пусть ему дадут за него десять дукатов и пусть его забирают! Надо работать. Надо написать для графа Фриза, камергера его императорского величества, две сонаты для фортепиано и скрипки (соч. 23 и 24), совсем несложные; в одной из них — ритм тарантеллы, с ее танцевальными мотивами, веселыми припевами; во второй, фа-мажорной, властная мелодия утверждается с самого начала первой части; еще звучат последние отголоски песни (Lied), когда в игру вступают лукавые поддразнивания скерцо. Надо творить, это весна! Инстинкт не обманывает слушателя. Большая Соната для фортепиано, посвященная в 1801 году Иозефу фон Зонненфельсу (соч. 28), получает название «Пасторальной»; безусловно, это определение не исчерпывает характера произведения в целом, слишком могучего, слишком обширного, чтобы быть сведенным к пропорциям идиллии. Но это эпоха «Ländlerische Tänze» («Сельских танцев»). Бетховен создает свои «Шорохи леса». Как и в «Буколиках» Виргилия (мы считаем возможным такое сравнение), образы страстного чувства либо мечты чередуются с картинами настроений, навеянных природой. Большая Соната (соч. 26), посвященная Лихновскому, как бы возглавляет эту группу сочинений; здесь каждая вариация сама по себе становится выразительным средством; формы, освященные традициями, отступают перед богатой игрой воображения, порождающего мерное течение Andante; гибкое, словно ветвь, оно склоняется согласно изменчивым оттенкам настроения; на фоне этого пейзажа, широкого, полного воздуха, где нет ничего искусственного, в ритме похоронного марша возникает образ героя.

Мы уже почувствовали: эти произведения, созданные в возрасте тридцати одного либо тридцати двух лет, захватывают, воздействуют своей поэтической силой, мощным вдохновением, творившим их. Quasi una fantasia, пишет Бетховен в заголовке сонат соч. 27, вторая из которых посвящена авантюристке Джульетте. В первой, преподнесенной княгине Лихтенштейн, лирическое настроение возникает в Andante; его мелодия, возвещенная несколькими спокойными аккордами, преображается в религиозное песнопение и возродится в кратком Adagio, где вырисовываются очертания большой скорбной арии Флорестана из «Фиделио». Напомним, что лишь много лет спустя после смерти Бетховена Соната до-диез минор получила наименование «Лунной» и под этим названием стала знаменитой; ее можно было бы назвать и «сонатой аллеи», поскольку, по преданию, она писалась в саду, в полубюргерском-полудеревенском окружении, которое так нравилось молодому композитору. В ней превосходно собраны воедино различные формы его вдохновения: контрасты между Adagio sostenuto, для исполнения которого Бетховен сам уточнил свои намерения («Si deve suonare tutto questo pezzo delicatissimamente e senza sordini» (35)). и яростным Presto agitato финала. В середине — Allegretto в одну страничку. О чем оно говорит? После нескольких многословных отступлений Ленц поясняет, что это указание Бетховен относит к форме, а не к характеру движения, и что композитор прибегал к нему для свободного выражения мысли «всякий раз, когда он не имел в виду передать чувство веселья и оживления, представление о которых порождает название скерцо». Этим подтверждается особенность бетховенского творчества в данный период: главенствует поэтическая идея, форма подчинена чувству либо мысли. Но идея эта находит свое выражение лишь после долгой и мучительной работы, — об этом говорят нам наброски. Однако цель неустанного труда — выявить, обнажить, а не обременить мысль, подчеркнуть лирическое откровение. Три сонаты, составляющие сочинение 31, раскрывают непрерывное развитие творческой мысли в годы 1802 — 1803. «Я хочу идти новой дорогой», — пишет Бетховен своему другу Вацлаву Крумпгольцу. И он блестяще доказывает это: Adagio в Сонате соч. 31 № 2, действительно, необычайное. «Оно заставляет нас вспомнить, — говорит Ленц, — о волшебной сказке в стихах: заколдованная роза; это вовсе не роза, а принцесса, ставшая жертвой чар волшебника». В первой части в инструментальной мелодии слышится трепетный человеческий голос; этот трагический речитатив ярче выявится в увертюре «Кориолан» и более всего — в вокальном взрыве Девятой симфонии.

Среди этого творческого изобилия невозможно обойти Три сонаты для фортепиано и скрипки (соч. 30), посвященные императору Александру I. Стремление к независимости у Бетховена всегда было искренним, он чуждался придворного низкопоклонства, но, кажется, с живой симпатией отнесся к взошедшему на трон внуку Екатерины II. Можно понять его. Воспитанный в либеральных идеях, Александр I Павлович (тремя годами позднее он составил коалицию против Франции, куда вошла и Австрия; Наполеон разбил союзников при Аустерлице) ознаменовал начало своего царствования несколькими счастливыми реформами: он уничтожил пытку и конфискацию имущества, отменил цензуру, уменьшил налоги, вернул сосланных, основал несколько университетов, покровительствовал литературе и искусству. Наполеон не дал ему провести себя; он прозвал Александра «византийским греком». Русский император красив, нравится женщинам, с восторгом говорит о французской революции, высказывается за республиканскую форму правления и всеобщее избирательное право. Ему было двадцать четыре года, когда он вступил на престол, либералы возымели немалые надежды, видя, что молодой монарх ограничил дворянские привилегии, заявил, что закон должен быть единым для всех, и довел соблазн вплоть до уничтожения напудренной косички, обязательной для солдат, а также разрешил носить круглые шляпы, по западной моде. Задолго до Франции он учредил министерство народного просвещения; благодаря ему переводят на русский язык Беккариа, Монтескье, Канта. Не новый ли Иозеф II перед нами?

Из трех сонат, посвященных Бетховеном Александру, «каждая, — пишет Марсель Эрвег, — имеет свой колорит... Первая, несомненно, пасторальная; вторая — воинственного характера; третья рисует в манере Теньерса народные, крестьянские сцены во фламандском вкусе». Allegretto с вариациями, словно расцвечивающими песню (Lied), воспроизводит тот же прием, что и в Сонате, посвященной Лихновскому.

Сочиняет ли он эти произведения, задуманные в 1801 — 1802 годах и изданные несколько позднее, пишет ли Квинтет, багатели для фортепиано, серенады и контрадансы, — Бетховен в ту пору является нам во всеоружии всех средств своего гения. Сколько свободы, изящества и прелести в Трио-серенаде соч. 26, со вступлением флейты, так чудесно сыгранным Ренэ Ле Руа? Формы, в которых отныне он изливает свое вдохновение, становятся все разнообразнее; границы расширяются. Да и само вдохновение никогда в дальнейшем не будет более естественным и более щедрым. Хотя уже чувствуются первые приступы недуга, причинившего ему в последующие годы столько терзаний, Бетховен увлечен жизнью, ободрен успехом. Теперь нет и денежных затруднений: Лихновский обеспечил ему ежегодную пенсию в шестьсот флоринов; его сочинения приносят довольно значительный доход. Владея всеми средствами выражения, создавая новое непрерывно, он свободно передает самые разнообразные чувства. И прежде всего — веселье, радость бытия. Если можно весьма сдержанно отнестись к попытке истолковать Сонату до минор для фортепиано и скрипки (соч. 30 № 2) как чередование драматических эпизодов войны, если странным преувеличением покажется искать здесь радость победителя и стенания побежденного, то несомненно, что это могучее и героическое произведение, часто и справедливо сравниваемое с Пятой симфонией, потрясает своей силой и неисчерпаемым богатством образов. Тогда как в предшествующей Сонате ля мажор соч. 30 № 1 роскошные звучания Adagio возносятся к звездам подобно восторженному гимну любви, — в до-минорной проносятся воинственные ритмы, порой, действительно, слышатся трубные возгласы и рокот барабанов; в финале развертывается празднество. Точно так же Соната соль мажор — третья из цикла — ведет нас в самую гущу народной ярмарки, такой оживленной, наполненной такой веселой суетой и разнообразными ритмами, что многие увидели в этом прообраз позднейших творений реалистического музыкального искусства; ритмы, безусловно заимствованные из украинских танцев, захватывают нас, вовлекают в головокружительный хоровод; это крестьянская contrydance, кер-месса. Кажется, что сюда примешалось и влияние предков, когда-то представленных в лице дедушки Людвига, и проявилось оно именно в этом взрыве народного веселья. Думаешь о Теньерсах Антверпенских, в особенности о Давиде Младшем, об этой необычайной вдохновенности, которую можно сравнить лишь с бетховенской непосредственностью; я вспоминаю картину из собрания брюссельского музея: сцена возле фермы, крестьяне пляшут под звуки волынки, другие пьют или едят, а господа, приехавшие в роскошной карете, церемонно созерцают хоровод. Хозяева вырисовывающегося в отдалении замка Перк сегодня соблаговолили приблизиться к крестьянам; так и в сонатах Бетховена менуэт соглашается соседствовать с рондо. И все же, помимо ряда ярких произведений, преобладающее настроение этих лет (1801 — 1802) остается, прежде всего, меланхолическим; две сонаты quasi una fantasia более верно, чем любое другое сочинение, передают состояние бетховенского духа в эту пору: радости наконец обретенного успеха, ощущение завоеванного авторитета, любовные иллюзии, но ко всему этому — физические страдания. Этот шум в ушах, что за ужасный basso continuo! Всеобщее признание навсегда получило Adagio из пьесы, написанной для Джульетты; нежность, печаль, раздумье, поэтическое чувство в своем сочетании никогда еще не создавали произведения более глубокого и более чистого, чем эта импровизация, столь легко запечатленная на бумаге. Жозефине Дейм и Терезе Брунсвик он посвятил Песню с вариациями для фортепиано в четыре руки на стихи Гёте: «Ich denke dein...» (36) К которой из двух относится признание?

...Все ты со мной, где б ни была ты в мире.
С тобой — мечты!
Закат потух, горит звезда и эфире,
Придешь ли ты... (37)

Как раз в это время скрипач Крумпгольц представил Бетховену юного Карла Черни на вечере, где присутствовали Шуппанциг, Павел Враницкий — капельмейстер придворной оперы, сам сочинявший квинтеты, квартеты, трио и симфонии, его брат Антон — музыкант, служивший у князя Лобковица, и ученик Моцарта Зюссмайр. В комнате беспорядок; мальчик с волнением следит за человеком, который садится за фортепиано работы Вальтера. На нем серый жилет из грубоватой шерстяной ткани, заставляющей вспомнить лубочные изображения Робинзона Крузо; его черные волосы дождем ниспадают вокруг головы; небритая несколько дней борода усиливает темноватый цвет лица; в ушах у него комки ваты, смоченной в желтоватой жидкости. Черни замечает его крепкие, покрытые волосами руки, его словно расплющенные пальцы; но едва он начинает импровизировать, видят лишь его душу.

Мы уже наблюдали частое возвращение пасторальных настроений. Чтобы понять произведения, созданные в 1802 году, последуем за Бетховеном в Гейлигенштадт, где он проводит лучшее время года.

Это одно из тех мест, которое более всего дает возможность приблизиться к мастеру. Маленький городок (в наши дни он входит в Деблингский округ) неподалеку от спокойной сероватой ленты Дуная; он расположен к северу от Вены, на склонах Каленберга и Леопольдсберга. Бетховен любит прогуливаться среди деревьев, на которых в эту пору, в конце мягкой зимы, едва начали распускаться почки. Немного выше — громадный августинский монастырь Клостернейбург, самый древний и самый богатый в Австрии; тяжестью тех сооружений, которые были воздвигнуты уже в XVIII веке, он подавляет небольшую площадку, откуда видны горы и потонувший в густом тумане замок Крейценштейн.

Доброе вино выделывают на монастырских землях. Доказательство — большая винная бочка, которую чествуют, словно божество; она славится еще больше, чем верденский алтарь, с его отделкой чернью. Но для умеренно пьющего Гейлигенштадт предлагает более скромные развлечения. Утренний свет и тепло вбирают виноградники, выстроившиеся в шахматном порядке на окрестных холмах. Улица отлого поднимается в гору, вроде наших деревенских улиц, среди простеньких лавочек, пока еще не обезображенных рекламой современных магнатов мыла или сахара. Дома низенькие, приземистые, словно осевшие на плечах крепких сводов. Множество трактирчиков, украшенных символической еловой веткой; в праздничные дни скрипки и гитары чеканят здесь ритмы песенок, быстрых и порывистых, вроде наших баскских мелодий. Какой-то человек в клетчатом жилете и зеленой шляпе входит в одно из этих пристанищ, где над дверью надпись:

Grüss Gott, ihr lieben,
Kommet öften, nicht nur heute.

«Привет вам, добрые люди; приходите часто, не только сегодня». Это трактир «Zum Nussberg» (38), он примыкает к одному из домов, где жил Бетховен. Войдем: в глубине крохотного дворика лестница, решетка, по бокам ее две темно-зеленые ели, фруктовый садик, где заметно приближение весны; женщина развешивает выстиранные кружева. Скромный фон, лишь вишни здесь в праздничном наряде. Вверху улицы, извилистой, словно канал среди домиков, выстроившихся на его берегах, Eroica-Gasse приводит нас к жилищу на Пфаррплац. Представляешь себе Бетховена таким, каким увидел его Грильпарцер: вот он идет, волоча по земле свой белый фуляр, который держит в правой руке; у ворот он остановился — надо полюбоваться красивой крестьянской девушкой, забравшейся на воз с сеном. Здесь немного просторнее. Довольно большой двор, украшенный лавровыми деревцами в горшках; чердачная комнатка под высокой покатой крышей, освещенная просто слуховыми окошками; по преданию, — уголок, где создавалась «Героическая». Разросшийся дикий виноград, отделенный решетками от стены, изгибает свои старые высохшие ветки. — Напротив — маленькая деревенская винокурня, тут изготовляют местный ликер, «слибовиц». На площади — деревянное изваяние святого Михаила; в каске с султаном, с копьем в руках он стоит на страже в угловой нише. Деревенская церковь, похожая на те, что есть у нас в Шампани; в тени галереи укрылся скромный алтарь, освещенный двумя маленькими красными звездочками. Ничего здесь нет героического, разве что ветер, который треплет одежды святого, стоящего в окружении четырех хилых деревьев, и сгибает ветви, уже усыпанные цветами. На фоне этого пейзажа сосредоточенная душа чувствует себя свободной, но при условии, что все черпает в себе самой. Тишину нарушает лишь скрип тяжелой деревянной телеги да говор детей, направляющихся в школу.

Дом Завещания еще скромнее. Настоящее пристанище бедности — эта лачуга с деревянными лесенками; тоненькая липа, поврежденный циферблат солнечных часов над входом в крытую галерею, украшенную кустиками самшита и ведущую к двум комнаткам, где когда-то звучала бетховенская музыка. Теперь в доме теснятся семьи ремесленников. Вот жестянщик предлагает свои услуги для всевозможных мелких работ, вот булочник с обнаженным торсом у своей печи. Убожество жилья Бетховена привело бы в смущение обывателя самых жалких парижских трущоб. В его комнатках живет какая-то старушка, она приветливо встречает нас. Тут же все ее бедное хозяйство труженицы. И она просит извинить за тесноту: «Господин Бетховен был так скромен!» — «So bescheiden!» Из окон видны маленькие палисадники; раньше повсюду росли виноградные лозы, но теперь их все больше вытесняют дачи. Вот чем довольствовался автор «Героической». Так и Руссо, когда ему хотелось отдохнуть в зелени полей, отправлялся по бульварам и Зеленой улице — Шмэн Вэр — к холмам Менильмонтана и равнинам Шаронны; жизнерадостные окрестности этих деревень, отдых в трактире «Любезный садовник» — всего этого достаточно, чтобы вдохновиться и создать волнующие «Размышления».

Именно здесь в октябре 1802 года Бетховен пишет письмо своим братьям, часто цитируемое под названием Гейлигеиштадтского завещания. С самого начала оно напоминает стиль Жан-Жака: «О люди, считающие или называющие меня неприязненным, упрямым или мизантропом, как несправедливы вы ко мне! Вы не знаете тайной причины того, что вам представляется, мое сердце и мой разум с детства склонны были к нежному чувству благожелательности...» Вспоминаются первые страницы «Исповеди»:

«Я чувствовал прежде чем размышлять... Я ничего не обдумывал; я все чувствовал». И у того, и у другого словно врожденная любовь к музыке. Вот маленький Жан-Жак сидит возле своей тетки Сюзон; она вышивает и поет, а он прислушивается к ее ласковым речам, разглядывает два завитка черных волос на висках, уложенных согласно моде, запоминает мелодии, распеваемые нежным голосом, и сам повторяет слова, которые впредь никогда не сможет вспомнить не проливая слезы: «Тирсис, я не смею слушать твою свирель под вязом».

И Руссо с ранних пор испытывает «неудобство, которое с годами усиливалось». По собственному признанию, Бетховен уже шесть лет страдает от болезни, которая принуждает его оставаться чаще всего в одиночестве. Раздается вопль: «Я глух... Для меня нет отдыха в человеческом обществе, нет приятных бесед, нет взаимных излияний. Я должен жить как изгнанник». Отныне он не услышит больше пастуха или перезвон колокольчиков, не различит «отдаленные звуки свирели». Он помышлял о самоубийстве, но отверг эту мысль. Оба эти чувства выражены и сливаются в Гейлигенштадтском завещании, оба они часто проявляются в бетховенских произведениях: покорность смерти, которой он страшится, считая ее близкой, к которой готовится, завещая свое имущество, поучая своих родных Добродетели, — и бунт души вдохновенной, страстно увлеченной искусством, честолюбиво стремящейся к славе, жаждущей радости, влюбленной в человечество. «Божество, которое видит глубину моего сердца, тебе ведомо, ты знаешь, что любовь к людям и склонность к добру пребывают в нем». 1802 год обозначает для Бетховена кульминационную точку кризиса. Он любит Джульетту, однако она удалилась от своего учителя. Он отдает себе отчет, что его недуг становится хроническим. Уже начались мучительные страдания, которым суждено длиться двадцать пять лет.

Теперь можно понять, почему так глубоко волнуют нас обе сонаты quasi una fantasia. Один из писателей поведал, в каких форма;х изливалась в ту эпоху немецкая чувствительность. Это — Новалис, иначе Фридрих фон Гарденберг, скончавшийся в 1801 году на двадцать девятом году жизни. Конечно, автор «Генриха фон Офтердингена» происходит совсем из иной среды, — уроженец другого края, почти ровесник Бетховена, он жил под сенью средневекового замка, на манефельдских землях, богатых железом и серебром, в сердце гор Верхней Саксонии, в обстановке тупого, мрачного и властного пиэтизма. Новалис в Видерштедте — это словно далекий брат Шатобриана в Комбуре. Какая сила воображения у нервного, слабого, болезненного ребенка, какая способность создавать, вне предметов реального мира, целый мир сновидений и волшебств! В Лейпциге Новалис встретил первых апостолов немецкого романтизма. Фридрих Шлегель возвестил новое искусство и проявил себя таким же ярым революционером, как и решительным консерватором впоследствии, когда он поддерживал реакционную политику Австрии; он призывает бороться против приверженцев разума средствами анализа и познания внутреннего мира. Новалис, черноглазый юноша, — характернейший представитель нарождающегося поколения идеалистов в Германии. Религиозный мистицизм, культ легенд, философская болтовня воздействуют на мечтательные умы. Возникает и любовь, робкая и простодушная. Софи фон Кюн заслуживает не большего восторга, чем Джульетта Гвиччарди; четырнадцатилетняя немочка, весьма дерзкая, стихам она предпочитает табак. Но поэзия преображает все, все окрашивает в иные тона; страницы, написанные Новалисом на следующий день после смерти Софи, очень похожи на Гейлигенштадтское завещание, — по крайней мере волей к жизни, побеждающей печаль и страдания. Цель романа «Генрих фон Офтердинген» — ответить на «Вильгельма Мейстера» в защиту поэзии, Gemüth, Sehnsucht (39). Наделенный причудливой страстью, некий молодой человек посвящает себя поискам Голубого цветка, который откроет ему смысл жизни; этим поискам отданы все его душевные силы; в сновидениях он отдыхает на лужайках среди голубоватых скал либо погружается в волшебный источник, над которым носится целый рой юных дев... В этом произведении уже ярко выразилось то романтическое направление, которое к французским писателям придет гораздо позднее; Новалис — один из первых представителей этого направления. «Гимны к ночи» — лучший комментарий к обеим сонатам quasi una fantasia; и у Новалиса, и у Бетховена та же восторженность, та же ясность. Слушая Adagio из произведения, посвященного Джульетте, я вспоминаю окончание первой поэмы Новалиса: «Есть ли у тебя, о темная ночь, сердце, подобное нашему... Драгоценный бальзам сочится из снопов маков, что несет твоя рука... Ты простираешь отягченные крылья души... Более небесными, чем звезды, кажутся нам эти беспредельные ззоры, которые ночь раскрывает в нас самих... Без того, чтобы понадобился свет, они проникают в глубины любящего сердца».

Сопоставление Новалиса с Бетховеном интересно еще и потому, что лишний раз показывает, в чем музыка превосходит поэзию. Среди размышлений о прошлом, либо по дороге в Аугсбург, Генрих фон Офтердинген озабочен лишь тем, чтобы отыскать наиболее чистые источники духовной жизни. Он довольно быстро обнаружил, что есть два пути к познанию человека: один — тягостный и бесконечный, с бесчисленными извилинами; для другого нужен один лишь скачок — это путь самосозерцания. У своих спутников-купцов он расспрашивает о тайнах поэтического искусства, о нравах менестрелей Франции, Италии и Швабии; он выпытывает у них песни, предания и сказки, историю Ариона с Лесбоса, повесть о старом короле. Лирика брызжет из каждой страницы полного свежести произведения. Вот образ поэта: он поет и аккомпанирует себе на незатейливом инструменте. «Весь корабль пел вместе с ним, волны звучали; солнце и звезды показались на небе одновременно, и на зеленых волнах плясали стаи рыб и морских чудищ». Новалису понятно, в чем сходство, объединяющее музыку и поэзию: «Это — родство уст и слуха». Едва ли не лучше всех он ощутил содружество двух искусств. Вплоть до тех строк, в которых он говорит о легком ветерке, шелестящем среди вершин деревьев, словно предвещающем далекое шествие; когда он передает песенку девочки, встреченной им в зарослях кустарника; когда он прославляет радость труда и в поразительно смелых словах приветствует его грядущее освобождение, — каждое произведение Новалиса — это песня, песня человека, созерцавшего подлинную жизнь, обладающего творческими и глубокими идеями, но расставшегося с действительностью, проповедующего превосходство мысли или даже мечты над действием. В центре своего романа он поместил поэта Клингзора, иными словам — самого Гёте, беседы с его участием имеют одну лишь цель: точное определение смысла поэзии. Но, несмотря на все обаяние таланта, творчество Новалиса не производит глубокого, стойкого впечатления; его теории кажутся нам шаткими, запутанными; туман обволакивает его высказывания. Вот почему его опыты не принесли ему удачи. За пределами лирики, пользующейся словами для выражения чувств либо идей, есть лишь одна чистая поэзия — музыка. Еще возвышеннее, — для тех, кто может это постигнуть, — немая игра чисел и колебания небесных сфер. Бетховен убедит нас в этом.

И с какой силой! Сразу же после бурного гейлигенштадтского кризиса — Вторая симфония (соч. 36), впервые сыгранная 5 апреля 1803 года. Ни малейшего ощущения слабости. Настойчивая энергия темы Allegro, веселая фанфарная мелодия, подхваченная деревянными духовыми, яркая полнота Larghetto, раскрывающегося, словно чудесный цветок, увлекательность финала и сами пропорции произведения свидетельствуют о мощи неукротимого гения, отказавшегося ради моды пожертвовать богатством и самобытностью своих мыслей. В последней части Второй симфонии музыка неистовствует: Продомм приводит отзыв некоего критика, открывшего здесь «пронзенного дракона, который не хочет умереть и, истекая кровью, сокрушает все вокруг страшными ударами хвоста». Слушая отрывки из этой Симфонии, Крейцер пришел в ужас и убежал.

Но Бетховен совершает большой подвиг. Он достигает высот «Героической» (соч. 55), над которой работает весь 1803 год и которую заканчивает весной 1804 года, — иными словами, как раз в ту пору, когда рушились все мечты о Джульетте, отныне соединившей свою судьбу с Галленбергом. По утверждению ряда биографов, идея Третьей симфонии возникла при посещениях Бернадотта; у него же Бетховен встретил и скрипача Родольфа Крейцера, француза, несмотря на свое немецкое имя, сына музыканта королевской капеллы, солиста оркестра итальянского театра, автора концертов и оперы «Жанна д'Арк в Орлеане». Свой Первый скрипичный концерт Крейцер сочинил в тринадцатилетнем возрасте. В 1795 году он был назначен директором консерватории. Затем он последовал за французской армией в Италию. Бетховена увлекли простота, добродушие и безыскусственность этого человека. В год сочинения «Героической» он написал в честь Крейцера Сонату для фортепиано и скрипки ля мажор (соч. 47). Предание утверждает, что Крейцер отказался играть это сочинение и объявил его «непонятным», оказавшись в этом пункте согласным с немецкими критиками. В действительности Соната, которую Бетховен именует написанной in uno stilo molto concertante (40), сочинялась не только для того, чтобы послужить на пользу виртуозу. Там завязывается настоящий поединок между двумя инструментами: поединок мысли, движения. Вполне понятно негодующее изумление современников, когда Бетховен познакомил их с двумя ослепительными Presto, обрамляющими знаменитое Andante с вариациями. Теперь композитор полностью отдается своему порыву. Не то, чтобы он отказался вырисовывать арабески или полностью отверг гайдновский стиль. У публики, у издателей — свои требования. «Всеобщая музыкальная газета», издающаяся в Лейпциге, стоит на страже; она пытается представить Бетховена как революционера в музыке, как террориста, который хочет любой ценой отличиться какой-нибудь странностью. То ли из кокетства, то ли из необходимости, он еще пишет менуэты (Соната № 3 из соч. 31); но, чтобы выразить все, что может дать свободное вдохновение, раскрепощенный гений, ему необходимы богатства оркестра. Он сокрушил освященные традициями законы сонатной формы. Теперь Бонапарт стал для него темой, на которой он сосредоточился в течение зимы 1803 года и весны 1804 года.

По этому поводу существует столько легенд, что стоило бы уточнить обстоятельства. Действительно, Третья симфония была написана для Бонапарта; действительно, она была ему посвящена, когда Бетховен познакомил с ней любителей музыки у князя Лобковица и у банкира фон Вюрта в 1804 году; лишь перед тем как издать Симфонию (то есть до 1806 года), узнав о коронации Наполеона, Бетховен, по рассказу Риса, разорвал титульный лист рукописи, чтобы дать произведению новое название; Eroica (41). Когда композитор завершил свою работу, период управления консулов прекратился; 18 мая 1804 года сенат принял предложение доверить «императору управление Республикой». Человек, о котором размышлял Бетховен, это тот, кто подписал кампофор-минский договор, возглавлял египетский поход; это победитель при Маренго. Это солдат, который в самый разгар войны прославлял величие мира и предлагал его английскому королю в тех же выражениях, что и эрцгерцогу Карлу в былые годы. По правде говоря, после поражения австрийцев при Гогенлиндене он мог идти до самой Вены; он заключил люневильский договор, который воспроизводит документ, подписанный в Кампо-Формио и устанавливает в Италии республику. Бетховен, несомненно, не знает, что после окончания войны Бонапарт преобразовал революционные учреждения, чтобы приспособить их к самодержавной власти, что он жестоко карает республиканцев, недавних своих собратьев, что он изгнал либералов из Трибунала.

Обращения в новую веру многочисленны! Когда-то член конвента, главный распорядитель революционных празднеств, бывший узником при Термидоре, — Луи Давид, ныне наделенный титулом и гербом, отказывается от своих убеждений и даже от своих друзей тотчас же после коронования, чтобы приступить к работе над пространной живописной симфонией, возвеличивающей славу нового порядка. Это даже не коронация императора; это некий апофеоз уроженца Антильских островов, переодетого, по воле художника, в театрального монарха. Сам папа здесь не больше чем статист, вялый и покорившийся необходимости; священник приподымает распятие тем же движением, каким отдают честь ружьем. Смехотворная напыщенная знать, награжденная причудливыми званиями (архиказначей, архиканцлер, почему бы не архиповар?), разукрашенная до умопомрачения, облаченная в бархат, опутанная красными и золотыми лентами, — все это выстроилось перед Летицией Рамолино, госпожой матерью, поставленной наподобие театральной королевы в центре всего произведения; лицом к пустынному алтарю — женщины, Гортензия и Полина, Каролина и Элиза, увенчанные жемчужными и изумрудными диадемами, декольтированные согласно этикету, стоящие прямо, словно застывшие; все они кажутся хористами, собранными, чтобы пропеть официальную кантату, едва лишь императрица преклонит колена. Справа от кардиналов епископ в красном капюшоне выставил свой посох, изогнутый в виде вопросительного знака. Граф Кобенцль, участник переговоров в Кампо-Формио и Люневиле, представляет Австрию в этой искусной и ловкой композиции. Для сына трактирщика Мюрат с его плюмажами великолепен! Однако он лучше выглядел бы как стрелок в Арденнах или гусар, браконьер или участник абукирского сражения... А что делает здесь старина Келлерман? Теперь он стал герцогом де Вальми? Как неудачно сочетаются эти слова! Он был прекрасен там, на невысоких холмах, у мельницы, среди своих пехотинцев в черных войлочных шляпах с кокардами революционных цветов; через болота, сквозь туман, он бросал на приступ укрепленных линий прусской армии эту молодежь, которую увлекал своим стремлением к свободе и жаждой славы. Лишь улыбку может вызвать Талейран, ныне главный камергер, наблюдающий за всей церемонией с профессиональным любопытством бывшего епископа, отлученного от церкви. Но Келлерман! А гражданин Бернадотт? Здесь собрались бок о бок все мастера предательства, те, кто изменил вчера и кто предаст завтра. Думаешь о судьбе, которая рассеет всех этих персонажей и через каких-нибудь десять лет приведет к трагическому концу не только самого властелина, но и того, кто несет державу на атласной подушке и умрет в баварском городишке не то в припадке безумия, не то убитый; королевскую власть другого свергнет взвод солдат, приведший в исполнение смертный приговор; Жюно сам покончит с собой. Иные останутся чисты или, по крайней мере, верны; они в меньшинстве. Придворный художник его величества изобразил их всех, искренних либо лицемерных, на этой картине, лишенной малейшей поэтичности. Торопишься уйти от нее, позабыть императрицу, склонившуюся под тяжестью своей мантии, чтобы снова обрести Бонапарта в Яффе, с пламенным взором, или мечтательную Жозефину в Мальмезоне.

Бетховен, сам республиканец или, по меньшей мере, либерал, хранит верность своей мечте. В Третьей симфонии властвует идеальный Бонапарт. Остережемся от попытки комментировать каждую из ее частей: в развитии Allegro искать поступь триумфального шествия, в другом месте — различать отзвуки битвы или победного гимна. Достаточно и того, что величие замысла вдохновило Бетховена на новые дерзновения, едва ли не ужаснувшие самого Вагнера. Подобно тому как когда-то Бонапарт разгромил войска Альвинци, Бетховен полностью сокрушает традиционные правила гармонии, вводит диссонансы, заставляющие слушателей содрогаться. На теме из четырех нот, заимствованной, возможно, из увертюры к «Бастьену и Бастьенне», композитор строит громадное Allegro, где переплетается столько второстепенных мотивов, где проносятся самые неожиданные ритмы вплоть до заключительного неистовства оркестра, сосредоточившего все свои силы, подобно армии в порыве энтузиазма. Теперь и мне чудится, будто проезжает колесница, на которую кисть Прюдона возвела Бонапарта, блистающего молодостью, худощавого, торжествующего, окруженного сонмом молодых женщин.

Когда придет черед Виктора Гюго размышлять о судьбе Наполеона, он придаст своему раздумью столько широты, сколько могут позволить человеческие слова:

...Лишь ты, о мысль, жива среди руин бесплодных!
Лишь ты, поэзия, дитя ветров свободных!
Не так ли, всё в крови, из мертвого гнезда
Вдруг падает перо голубки бездыханной,
Чтобы с водой уплыть к земле обетованной
Иль с ветром улететь неведомо куда (42)

И снова музыка подчеркнула свое превосходство. Бетховен, когда он пишет в Вене или на сельском приволье свою Третью симфонию, довольствуется тем, что переносит нас в мир героики и предоставляет нашей фантазии заботу о тех образах, которыми населена его музыка. Марш, влекущий за погребальной колесницей сумрачное шествие подавленных горем друзей; размеренное движение, сопровождаемое приглушенной дробью барабанов, где скорбь избегает блеска фальшивой патетики; жалобные стенания, которые словно растворяются в шепоте, — для кого же все это было написано? В одной из фортепианных сонат Бетховен уже использовал подобный сюжет, преследовавший его неотвязно. Но что же на сей раз обозначает этот печальный эскорт? Клопшток умер в 1803 году, и мы знаем, что композитор любил его как духовного отца; Германия устроила престарелому поэту грандиозные похороны; юные девушки в белых одеждах сопровождали его к месту успокоения; они возложили на его могилу все цветы, рожденные приближением гамбургской весны.

Поскольку музыкант предоставил нашему воображению все права, я напомню о пышном погребении Лазара Гоша, главнокомандующего армиями Самбры-и-Мезы и Рейна, победителя австрийцев при Нейвиде и Альтенкирхене. Жюльен Тьерео справедливо отмечает, что Керубини сочинил по случаю этого национального траура похоронную музыку; а ведь известно, как восхищался Бетховен этим композитором. Вечером четвертого дополнительного дня прибыла процессия, возглавляемая небольшим отрядом гусар, чтобы принять у гренадеров и почетного конвоя охраняемый ими гроб Умиротворителя. Его сабля и шпага, перевязанные крест-накрест его шарфом, покоятся на крышке гроба, однако с ними переплетается лавровый венок, дубовые листья венчают их, — символ гражданской доблести. Каждые полчаса грохочет пушка; под эскортом стрелков грузно катятся артиллерийские орудия. Трехцветные знамена Республики озаряют шествие, они развеваются над всадниками, в руках у которых горящие факелы; солдаты держат свое оружие склоненным к земле. Но величие церемониала — не в пышном звучании траурной музыки, не в великолепии генералитета, бесчисленных офицеров, безмолвных рядов солдат, подавленных искренней печалью; иные обстоятельства усиливают впечатление: на всем пути от Вецлара до Кобленца — сочувствие местных крестьян; торжественно-скорбные встречи под звон колоколов в городских общинах; учтивое ожидание самого принца-регента во главе его войск; всеобщее чувство признательности к самому гуманному из победителей, сплотившее республиканские армии на обоих берегах Рейна и до австрийских сторожевых постов на откосах крепостных укреплений; образы древнего Рима, вызванные в памяти этим апофеозом, — чудится, что значки легионов объединились с нашими знаменами; тело героя погребено в той же могиле, где покоятся останки его соратника Марсо. Изумительное время, когда сына революционной Франции оплакивали вместе с соотечественниками и те, кто были его врагами!

Я размышляю об этих событиях, достойных античного мира либо эпохи Возрождения, в летний рейнский вечер, на холме Вайсентурм, перед базальтовым памятником, который воздвигла в 1797 году своему обаятельному полководцу армия Самбры-и-Мезы. По ту сторону белокаменной башни, отмечавшей когда-то границу владений курфюрстов Трира, развертывается полная спокойствия панорама: поверхность Рейна, равнины правого берега, парк и княжеский замок, лужайка Монрепо, городок Нейвид, не раз изведавший бедствия войны. Дымка окутывает леса и извилистые долины медлительных притоков Рейна. Изумительный, насыщенный гармонией пейзаж, вновь побуждающий к свободной игре фантазии, — здесь проходил Цезарь, здесь располагались пятьдесят крепостей Друза. И сюда же, совсем недавно, 19 июня 1919 года, наша десятая армия возвратила прах Лазара Гоша, поместив его в склепе, выстроенном в виде каземата. Это погребение волнует еще больше, чем благородное каменное изваяние, установленное неподалеку, в андернахской церкви. С этого холма (здесь был его командный пункт) молодой герой Революции, протянувший некогда оливковую ветвь повстанцам Вандеи, бросил в бой доблестные армии Республики. Его имя — символ славы и гуманности; недаром крестьяне Вайсентурма назвали одну из улиц своей деревни в память Гоша; кажется, что и чудесные розы в их палисадниках цветут в его честь. Гений, увенчанный добротой, сохраняет обаяние и свежесть молодости на протяжении веков.

Скерцо окрашено в романтические тона, в немецком духе — это оказывается не столько в веселом мотиве у гобоев, сколько в таинственной фанфаре валторн в трио Бетховен с исключительным искусством применяет это инструмент, чье звучание выражает тревогу, ожидание, тоску. Вскоре Армим прославит «чудесный рог», рог из серебра и слоновой кости, украшенный четырьмя золотыми лентами; мальчик мчится на коне, он везет этот рог в замок своей повелительницы, чтобы вознаградить ее за душевную чистоту. Мелодия валторны постепенно затухает на долгом органном пункте, и это придает всей части сказочный колорит: на мгновение Бонапарт появился в образе рыцаря далеких времен. И до самого конца все сочинение написано свободно, без особых забот о правилах и традиционных приемах. Отчего в финале, как он это уже не раз делал (тому есть много примеров), Бетховен вновь разрабатывает темы оригинального танцевального характера, которые уже были использованы в балете «Прометей» и в Вариациях? Несомненно, только по той единственной причине, что темы эти увлекли его, что его прельстила окраска их звучания у различных инструментов. Прежде чем завершить финал энергичным Presto, Бетховен делает внезапную остановку для Andante, чтобы пробудить одно из лирических раздумий, в которых он поистине бесподобен: возникает и затухает фраза, полная сдержанной нежности. Скажем по правде: единство Третьей симфонии — это, главным образом, единство впечатления. Исследуя ее пристально, можно заметить, что в сочинении этом, написанном на протяжении 1803 года, когда композитор сосредоточил свои силы на нескольких крупных замыслах, слит воедино ряд разнообразных и последовательных настроений. Чтобы полюбить Третью симфонию, до конца постигнуть ее, надо и слушателям дать волю своему воображению, самому по себе столь изменчивому. Но вполне можно понять, как она смутила если и не всех гостей князя Лобковица, достаточно подготовленных к прослушиванию своей близостью к автору, то хотя бы принца-музыканта Луи-Фердинанда! Представим себе это исполнение, — первое, судя по всем данным, — в Рудницком замке, в обстановке во вкусе Новалиса. Произведение, прославляющее Бонапарта, сыграно в присутствии племянника великого Фридриха, того самого Луи-Фердинанда, который двадцатью годами ранее сражался в Шампани против армий Республики и будет сражен пулями французских солдат в Заальфельде... Вот уж подлинно романтический фон, героический сам по себе и вполне соответствующий свободно льющейся вдохновенной музыке; ее дерзновение моментами кажется резким, диким. Симфония обращена не к легкомысленным венским бюргерам; им нужна понятная упорядоченность, а не эти порывы ветра и смятенное чередование образов. Симфония не угодила критикам, чьей участью было отставать от своего времени, — не понравилась профессорам, один из которых ухитрился объявить ее проникнутой «опасной безнравственностью». Даже Вебер посмел поднять на смех этого музыкального мятежника. Выбор темы, твердо осознанная уверенность в своих силах привели к тому, что Бетховен не заботился на этот раз ни о соотношениях либо размерах, ни о традиционной гармонии и условностях, а повиновался лишь пламенному зову своего гения. В Третьей симфонии создан чудесный героический образ в духе старинных преданий; и если прав «Генрих фон Офтердинген», утверждающий, что прекраснейшим и правдивейшим повествованием будет то, в котором больше всего поэзии, — придется признать, что нет произведения, которое лучше донесло бы до нас облик молодого Бонапарта во всей его жизненной энергии.

К произведениям столь же могучим, вдохновенным и страстным относятся и две фортепианные сонаты: «Аппассионата», посвященная графу Францу Брунсвику, и «Аврора», преподнесенная графу Вальдштейну. Вчерне они были написаны в год завершения «Героической». В первой из этих сонат с самого же начала Allegro, в бурном потоке музыки, в предельной ясности тематического развития проявляется огромная изобретательность; однако чистая виртуозность отныне утратила свои права. «Аппассионата» — это гроза либо эпическая битва. Рис утверждал, что финал ее был сочинен в едином порыве после возвращения с прогулки, полной тревожных впечатлений. Этому охотно веришь: трудно найти произведение большей силы вдохновения, более свободное от канонических правил. Одно из тех великолепных мгновений в жизни великих творцов, когда авторитет уже завоеван, гений свободно развивается, а пыл и обаяние молодости не утрачены; для Бетховена таким эпизодом явилась «Аппассионата». Вся она трепещет в своей страстной устремленности. «Это, — пишет Ленц, — извержение вулкана, разверзшее землю и затмившее дневной свет, заполнившее воздух своими метательными снарядами...» По мысли Бетховена, «Аппассионата» имеет некоторую связь с Сонатой ре минор соч. 31. На вопросы друзей он коротко ответил: «Прочтите «Бурю» Шекспира». Названием своим эта импровизация, то неистовая, то безмятежная, обязана гамбургскому музыкальному издателю Кранцу.

Осенью 1803 года Бетховен дает уроки фортепиано Жозефине Брунсвик; уже четыре года, как она замужем за Деймом. «Это немного опасно», — пишет одна из ее сестер, Шарлотта. Тереза осведомляет своего брата маленькой загадочной фразой: «Он почти каждый день у нас; он дает уроки Pips; вы понимаете меня, милый мой». «Пипе», «Пепи» — так звали Жозефину в интимном кругу. Граф Иозеф Дейм умер от чахотки в Праге в январе 1804 года; вдова его, также обладавшая очень хрупким здоровьем, последовала примеру венского общества, напуганного событиями, и бежала в Будапешт. Похоже на то, что после замужества Джульетты Бетховен полюбил Жозефину; это происходило в 1804 году и следующей зимой. Коротенькая записка Терезы к Шарлотте подтверждает это предположение. «Но скажите же мне, что будет с Пепи и с Б........м? — Пусть сама она бережет себя! Я думаю, по поводу нее ты подчеркнула слова в партитуре, которую посылаешь мне: «Сердце ваше должно иметь силу сказать нет», — печальная обязанность, быть может, самая печальная». Музыкант охотно и подолгу бывал в «Гостинице искусств», где поселились Деймы, неподалеку от знаменитой галереи восковых фигур. Светские успехи Жозефины, ее триумфы на Пратере приводили к довольно бурным семейным сценам. Но когда собираются друзья дома и среди них грузный Шуппанциг, Цмескал и Франц Брунсвик (оба они виолончелисты), то здесь мирно играют квартеты. Столь мало покладистый композитор уступает любым просьбам, любым капризам; для Пепи — для нее одной — он сочиняет песни. После смерти Дейма Бетховен счел себя вправе открыть свою страсть. Однако привлекательная вдовушка ускользнула и окончательно лишила его надежды в начале 1805 года, как показали подробные разыскания Ромена Роллана. Она отправилась в Офен и там, у матери, принимала участие во всевозможных празднествах.

Отныне на первый план выходит Тереза, существо совсем иного нравственного склада. Искренняя, требовательная к себе, с пылкой и беспокойной душой, исполненная сложных чувств, но такая благородная и справедливая! «Вслед за гениями, — писала она, — идут прежде всего те, кто умеет ценить их». Играя сонаты Бетховена, она вскружит голову самому композитору. Впрочем, она может и дирижировать концертом, петь, декламировать. Когда-нибудь мы больше узнаем о ней. Ромен Роллан, изучавший самые интимные, самые секретные документы, воссоздал для нас ее облик: мечтательная, долгое время одинокая, откровенная до резкости, порой впадающая в отчаяние, светская, когда это требуется, но далеко превосходящая обычный уровень молодых женщин ее круга. По-своему смелая, она, несомненно, решилась бы посвятить себя герою, неистовствующему в «Аппассионате». Если верить портрету, написанному для Франца Брунсвика и ныне находящемуся в одном из частных собраний во Флоренции, Бетховен в те годы не лишен был известной привлекательности, невзирая на робость, вызванную болезнью. Лицо его обрело серьезное выражение; в обрамлении буйной шевелюры смягчаются те черты, что могли бы показаться грубоватыми. Глаза под широким выпуклым лбом притягивают к себе; открытый, однако не вызывающий взгляд свидетельствует о благородстве мысли. С годами еще более подчеркнутой станет складка губ, говорящая о непрестанных раздумьях. Украшенный подобными дарами природы, Бетховен смело мог бы преуспеть в толпе поклонников, окружавших всех этих молодых женщин и несколько надоедавших им. Но недуг парализует его.

Он решается изливать свои чувства лишь в импровизациях либо сочиняя музыку в уединении. Его признания, исповеди пылающей души — это «Аппассионата», это «Аврора», любимая соната Мошелеса, ослепляющая богатством и свободой развития, это Романс фа мажор для скрипки с оркестром (соч. 50); вскоре присоединится к ним и Тройной концерт для фортепиано, скрипки и виолончели соч. 56, который 28 июня 1927 года мы услышали на незабываемом вечере в Парижской опере, в исполнении Корто, Тибо и Казальса. В этом произведении, так же как и в «Авроре», виртуозность играет известную роль; но широкой фразы в начале Largo достаточно, чтобы ныявить родство музыки с сочинениями самого блистательного периода.

Эпоха была словно испугана таким изобилием шедевров, задуманных и созданных всего только за три-четыре года; не кажется ли это каким-то человеческим чудом? И можем ли мы почерпнуть подобный пример в истории какого-либо искусства? Слово гений, слишком часто опошляемое, на этот раз обретает весь свой смысл. Одинокий даже среди друзей, которых его нрав приводил в замешательство, то восторженный, то отчаивающийся, поставленный враждебной судьбой перед ужасной угрозой, поэт более глубокий, чем Шиллер и Гёте, — он повелевает ураганными вихрями «Героической» или «Аппассионаты». Каковы бы ни были источники его вдохновения, — что слышится нам хотя бы только в Allegro из Сонаты, посвященной Францу, в энергичной разработке тем, то сплетающихся, то противопоставленных? — Душа охвачена страстным порывом; она то покоряется на несколько мгновений, то вновь воспламеняется. Драма, проникнутая чистейшей поэтичностью. Нет здесь ни любования мастерством, ни увлеченности формой: никакого красноречия. Воодушевление вздымается либо спадает, все это — согласно внутреннему побуждению. Пройдя сквозь призму подобной души, всякое чувство, каждая мысль, любое стремление превращаются в подлинную поэзию. Высочайшая горная вершина; девственный снежный покров, свет, ветер...