2. Первый период моих занятий с самим Лешетицким

Первые пять уроков, пока налаживалась моя работа с Лешетицким, я называю первым периодом занятий у него.

Это было тяжелым испытанием для меня.

Выбитый из привычной для меня раньше почти исключительно пальцевой техники и не освоившись еще с новыми приемами игры при участии кисти и всей руки с минимальными подъемами пальцев, ко всему этому, не умея пока отделаться от напряжения мускулатуры, я никак не мог удовлетворить художественным и техническим требованиям, Лешетицкого и на своем рояле сделать то, что он мне показывал на другом инструменте.

Такое положение дел усугублялось еще тем, что в начале своих занятий со мной Лешетицкий давал мне для работы исключительно салонную музыку. «На этих вещах, говорил он мне, — вы научитесь владеть различными фортепианными красками, не отвлекаясь внутренним содержанием музыки».

На первом же уроке он задал мне «Пиччикато-вальс» («Pizzicato-Valse») Шютта, свою «Сицилиану» и свой же этюд «Jeu des ondes» («Игра волн»). За следующие три урока я еще приготовил и проработал с ним его же «Мандолинату», этюды «Волчок» («La toupie») и «La piccola» («Малютка»), «Маленький карнавал» («Carnaval mignon») Шютта, этюд Мошковского: «Искры» («Etincelles»), а также большую фантазию Годара в си-бемоль-миноре.

Хотя почти все эти вещи нужно отнести к числу салонных произведений хорошего вкуса (в них нет ни пошлостей, ни банальности), но мне такая музыка все же была чужда.

Вначале я совершенно не умел работать над ней и на уроках у Лешетицкого плохо справлялся с новой для меня задачей.

На пятом уроке, после того как я тщетно старался добыть на своем рояле ту краску, которой требовал от меня Лешетицкий, он вдруг вышел из себя и с раздражением сказал мне:
— У вас нет никакого таланта!

Эта фраза его не осталась, однако, без ответа с моей стороны, и между нами произошел следующий диалог:
— Мне очень странно, профессор, что вы это находите. До сих пор все, кто слышал мою игру, говорили обратное, — возразил я ему.
— Значит ваши слушатели ничего в музыке не понимали!
— Простите, профессор, в числе слушателей часто бывал Антон Григорьевич Рубинштейн, который при моих выступлениях в консерватории не раз громко выражал одобрение моему исполнению.

Лешетицкий, однако, все еще не унимался и привел последний свой довод:
— В таком случае с тех пор с вами что-нибудь произошло: либо вы заболели, либо с ума сошли!
— Знаете, профессор, сказал я спокойно, — вы не волнуйтесь, а давайте сговоримся с вами. Дайте мне еще четыре урока и, если у нас ничего не выйдет, я уеду обратно к себе домой, в Россию.

До сих пор помню, как на это Лешетицкий громко крикнул мне:
— Почему не выйдет? Должно выйти!

С этого момента он сразу переложил гнев на милость, и мы спокойно продолжали урок.

Никогда больше на уроках со мной Лешетицкий не раздражался и в дальнейшем всегда был хорошо расположен ко мне.

Позднее я узнал, что Лешетицкий терпеть не мог, когда ученик терялся от тех неприятных вещей, которые он говорил ему в минуты раздражения. Если ученик при этом оставался безответным, Лешетицкий все больше входил в раж и способен был наговорить ему кучу дерзостей и грубостей.

Наоборот, когда ученик умел защитить себя от его нападок, он сразу менял свое отношение к нему и продолжал заниматься дальше уже в хорошем настроении.

Ученики говорили, что он таким образом испытывал индивидуальность ученика. Я, однако, не думаю, чтобы он делал это сознательно и объясняю скорее горячим его темпераментом.

Нужно сказать еще, что дальнейшая перемена в его отношении ко мне зависела еще много от того, что на пятому уроке он задал мне сонату .Шуберта в ля-миноре, над которой я с наслаждением стал работать.

Моим исполнением этой сонаты на шестом уроке он остался чрезвычайно доволен.

С этого шестого урока я и считаю второй период моих более спокойных занятий у профессора Лешетицкого.